Евгений Хорват
Я полбанки раздавил, мирозданье раздвоил, я родил Аполлиона, а назвал Эммануил!
Я алхимию развел, метафизику завел, и призвал я Аполлона, а явился Гавриил!
...Но закончен мой полет. Я в земле моей полег. Над моею головою мотылек теперь поет.
Червячок меня грызет, голубок меня клюет. Херувимской хоровою человек меня спасет.
I Там, где я крестился, где молчал, говорил локонами ладана волокна ловил, спину распрямляючи душёю кривил —
ныне отверзаешь милосердия дверь ту, куда и вёл меня Твой горний тропарь — то-то отбиравший у груди без свинца
выдохи да вдохи и единым теперь духом испускаемый словарь — на букварь всё-то распадается, что кровь на тельца.
II Вот и повторяю предыдущее: кровь. Ибо отзовётся подползающим: крот — громче и точнее, чем зеркальным: любовь.
Зрение минуя моё пенье глядит в светлое Успение и новый индикт в коем не останется ни вдов, ни сирот.
Дух уже испущен, но остался душок. Даже с перепою написался стишок. Освежи дыхание, земной порошок!
III ...вот уж из-под тела уплыла глубина вот и разбежалась от боков ширина вот и отлетела от самой головы
бывшая с рожденья и над ней вышина! Это завещание народам Земли Прожита и мною миллионная часть.
...сменные обличья — насекомые, львы — слышу, приближаются и в душу стучась алчут себе жизни; но ещё не вошли.
Немного спать хотелось, но теперь прошло, коснулся рукоделия — помогло. Как руку сжал — пять чувств затворил, дыханием моление сотворил и хорошо-то стало! Воспарил.
Ты наклонись, Пречистая, — я шепну. Так спутано пространство в земном клубке что Ты и покрываешь в одной строке и на груди вмещаешься в образке — того, кому из черепа в вышину открылося отверстие в потолке.
Трудно очи долу, а сердце горе. Небо и поныне соблазняет глаза. Крепко надо верить, чтобы в тёмном нутре выпала из сукровицы Божья роса.
Наше троеперстье живёт в кулаке. Им же знаменуемся и строчки строча, всасывая в детстве облака в молоке, тайнообразующе крыло из плеча.
Смертный, что родится во плоти и крови — яко до рождения уже причащён — в страхе принимающе Святыни Твои будет в них по смерти воплощён, помещён.
— Сергей не сердися, Николай помогай, ладан кадися, стихарь облегай, моленье молися, славословие славь явленную Тайну али тайную Явь —
басом леденящим и девичьим альтом огненным пьянящим увеличенным ртом ныне величающим алтарь позже Врат бо и в искушеньях глубже Друг, нежли враг!
(Всё-то сам реку сие, а пост не блюду столько уже жирного вложил во плиту что нет-нет да мню уж — не себя ль сам в другой местности, посмертной, ужираю в огонь? Жертва, да не Богови: тельцы да быки. Змею-Зверю адову придется, реки, плоть сию удвоить, чтоб за сё отплатить бо одной моею мести той не вместить)
Господи мой в Чаше, что в стакане вино! Бывшее в Вифании и в Кане дано! Воду что в вино Твое, меня обрати! Кровь Твою во пьющего груди обрети!
— Сергий согревай-ка, Николка веди, сам не пропадай-ка, а пропажу найди носом утыкая во алмазный навоз Спасом вытягая из-под пятых колёс!
...мной Себя глотая, Ся во мне увнутри прах небес, земель ли перемель, перетри... жизнь-живот-желудок за порог испражни... Ежли не ланиты — хоть чело увлажни
— да вовек прославится сия душа, лёгкими обложки широко шурша ямбом в гору, хореём — с горы на путях к Фавору от земной коры.
Пред тобой стоит печален петрозаводчанин. Не играй ты с ним в молчанку, петрозаводчанка!
(Потрясающую новость знает кишиневец. Что пред ней твоя обновка, злая кишиневка!)
Обними ж его, карелка (молдаванка то есть), послужи ему как грелка (как река по пояс),
чтобы в сумрачном Полярном он согрелся круге (чтоб от выжженных полян он не погиб на юге).
Лед колоть ведь больше не с кем («ляну» собирая) на просторе олонецком (в зное Бессарабья).
Раздобудь же гогошары (снега, снега горстку!), поезжай с ним в Дондюшаны (и к Медвежьегорску),
да по свежим Заонежьям (Приднестровьям смрадным), колеям, углам медвежьим (и по виноградным).
Покажи ему, где ездит, где зима, где лето, — до того, как он исчезнет в небе и в земле-то.
— Над деревьями вейся, падай с неба наклонно, отвесно, ощущение веса отнимай у бегущего в лес, но
не лишай равновесья на трамплине, а кончатся горы — узкий въезд в редколесье приоткрой, раздвигаясь, как шторы,
— дуя с веста и оста, наложи на ланиты румяна, — то, что чем-то зовется, но само о себе безымянно, —
бей в зрачки мне на трассе, растворись в леденеющей лимфе, — в наши дни на Парнасе попросторнее, чем на Олимпе!
I В наших широтах зимы пушисты, весны дощаты. Ходят в сиротах, гибнут фашисты, нет им пощады.
В этих пространствах вязнут французы, будто в болоте, Об иностранцах местные музы плачут в полете, —
уж заработав вечную грыжу с радикулитом от перелетов с крыши на крышу к новым пиитам.
II В широтах наших пушисты зимы, дощаты весны. От снов монарших хохлы, грузины грустны, нервозны.
Печальны чукчи, усталы коми, расстройство в курдах, и жалки кучки якутов, кои ютятся в юртах.
Двуглавый, с Югом наш Север в ступке смешав, распался. А то б друг с другом, что две голубки, поцеловался.
...Как вспомнишь дни морозов вязких их вражеский наскок, и колкость варежек варяжских и вязаных носков, — и весь, составленный из белых осколков и кусков, на счастье выпавших тарелок из рук, калейдоскоп!
И в рифму, в рифму шлем Европу, и греческих календ не ждем, когда по черностопу, чтоб снегу до колен, перебираемся мы прямо в средину бытия! — и можно мне там двести граммов, любимая моя?
Я отвернусь, как латинское R, к стенке пустой. Не ищи идеала в жизни. Ты сам для кого-то пример, так завернувшись в свое одеяло, как завернулся. А, впрочем, к чему здесь обращенье? К кому обращаться — уж не к себе ли? И вправду, ему нечего кем-то еще обольщаться.
Утром лежи, никуда не беги. Даже на шум головной перестрелки. Ибо не знаешь, с которой ноги встать и в какой оказаться тарелке каждое утро. Так переверни белые ночи с их тьмою заглазной, — что обнаружится? Черные дни. Будь же в реальности, с речью согласной.
Ляг на прекрасный, как женщина, пол, глянь в потолок, где готовы приняться злаки о будущем. Главный глагол — «быть», чтоб они продолжали меняться.